ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ
Детство.
Юность. Годы учебы. Первый кризис.
(1937 - 1968)
Мне 54 года. Родился 29 мая 1937
года в Ленинграде (по теперешним временам Санкт-Петербурге).
|
Два имени
скитались в мире,
И волны их несли незримо
К той точке, где их встреча ждет,
С нее я дней веду отсчет.
|
|
При рождении я получил имя Владимир
и был записан под фамилией "Зайцев-Литвин". В детском доме я утерял
еврейскую половинку фамилии и до 28 лет был Владимиром Зайцевым, в 1965 году,
при женитьбе, взял фамилию жены и с тех пор и до нынешних известен этому миру
(если известен) и записан в досье различных учреждений под именем
"Владимир Юровицкий".
Отец - Литвин Михаил Яковлевич,
еврей, был заведующим (а ранее, возможно, и владельцем) антикварного магазина в
Ленинграде на Невском, возле Московского вокзала, хорошо известного всем
ленинградцам (петербуржцам). Погиб во время войны. Его не помню и не знал.
Мать - Тимченко Мария Григорьевна
(в девичестве Зайцева), из смешанной русско-казацкой семьи. Дед по матери
происходит из старинного, но обедневшего рода Зайцевых, у прадеда Федота было
небольшое поместье в Старом Осколе. По преданию этот дворянский род происходил
от боярина по прозвищу "Заяц-Рваное Ухо". У деда Григория было два
брата Алексей и Федор и сестра Анна. Алексей был до революции городской голова
Киева. Григорий во время гражданской войны пошел в Красную Армию, а его братья
сражались на стороне белых. И во время гражданской войны моей двоюродной бабке
Анне из Ростова приходилось по очереди прятать братьев. Приходят в Ростов красные
- она прячет моего деда Григория, приходят красные - она прячет Алексея и
Федора. В дальнейшем Федор Федотович эвакуировался с Белой Армией в Париж, а
Алексей эмигрировал в Америку, дальнейшая их судьба неизвестна.
Дед мой был после гражданской войны
партийным деятелем и организатором коммун в Ейском районе, однако затем
примкнул к троцкистской оппозиции, в начале тридцатых годов был арестован, где
заболел. Хлопотами родственников был в тридцать седьмом выпущен из тюрьмы,
якобы, по личному распоряжению Калинина и вскоре умер. Так что в этом ему
повезло, умер не в ГУЛАГе, а в кругу семьи. (Увы, практически всем моим
родственникам старшего поколения пришлось в то или иное время отведать лагерной
баланды).
Бабка по матери происходила из
казацкого рода Бондаренко. Ее отец Сергей Бондаренко был полковником и казацким
атаманом в Ейском районе, в молодости служил в лейб-гвардии - личной охране
Императора.
Семья перед войной жила на Моховой
улице. В Ленинград из Ейска она перебралась после ареста деда с помощью
материнской тетки Елизаветы Евсеевны, оказавшейся в Ленинграде замужем за
Георгием Кирилловичем, выходцем из тверских дворян, ставшим позднее одним из
лучших дамских парикмахеров Ленинграда, обслуживающим звезд Мариинки и дам из
высшего общества Ленинграда. (По поводу родственных связей: моя родная тетя,
воспитывавшаяся в семье Георгия Кирилловича, вышла замуж за польского морского
офицера Петрашкевича, ныне польского адмирала в отставке, внучатого племянника
Феликса Эдмундовича Дзержинского). Во время войны дом был разбомблен, и мы
переехали в соседний дом, в квартиру, в которой сейчас размещается журнал
"Звезда". Мать до войны работала в антикварном магазине на Невском,
затем в столовой школы курсантов на острове Валаам, где ее и застала война. Во время
блокады мать также работала в ленинградской столовой и была арестована и
посажена в тюрьму (за "обвес на 7 граммов котлеты и 20 граммов
хлеба"). Из тюрьмы она была эвакуирована (эвакуация заключенных и их фактическое
спасение - это одна из неизвестных до сих пор страниц блокадной истории и
истории "Органов"), после вывоза на Большую Землю она была вскоре
выпущена на свободу, уехала в Самарканд, затем завербовалась на строительство
нового города Небит-Дага - города нефтяников Туркмении - где вышла замуж за
сосланного, как "пособника фашистов", Тимченко Николая Семеновича,
который в возрасте 16 лет был угнан немцами на работу в Восточную Пруссию,
освобожден советскими войсками, призван в армию, а после демобилизации был
объявлен пособником немцев и сослан в Небит-Даг без права выезда, в 1947 году
дело возобновили, приговорили к 25 годам заключения, был освобожден в 1955 году,
реабилитирован, умер в 1971 году от болезни крови.
Бабушка умерла во время блокады от
истощения, и ребенком я остался один в квартире вместе с мертвой бабкой. Голод
выгнал меня на улицу ("Меня не съели/ В Ленинграде. Кого же мне/
Благодарить?" - Хокка). Случайно меня подобрала какая-то женщина, отвела в
детприемник, откуда с дистрофией третьей степени был через Ладожское озеро
осенью 1942 года.
Плыло два катера - один с раненными, другой с детьми. Один катер
был потоплен немецкими самолетами. Эвакуирован в Сибирь, в Специальный
Ленинградский детский дом N 1 Кемеровской области в деревне Боровушка в десяти
километрах от Кемерово, где и пробыл до 1951 года. Воспоминания доблокадных и
блокадных лет отразились в рассказе "Пулковский меридиан".
В детском доме закончил 7 классов.
Из самых светлых детских воспоминаний - пребывание в Артеке в 1950 году. Это
после суровой сибирской природы, сибирской глуши было сказкой, которая до сих
пор во мне. Крым, Москва, долгий путь через страну. И еще одно воспоминание,
уже умершее, но очень долго точившее меня в свое время. Сибирская зима. Лунная
ночь, точнее поздний вечер. Вокруг поле и внизу течет замерзшая речка Каменка.
И я под холодным блеском звезд (это, кажется, шестой класс) даю себе зарок или
клятву или ставлю себе жизненную цель, что стану математиком, поступлю именно в
МГУ на мехмат и буду как Чебышев. Математика была моей лучшей любовью. А
математики в моих глазах - небожители горних пространств теории чисел. Но
поступил в Кемеровский химико-технологический техникум на механическое отделение.
(Это было уже чудом и впервые, ибо дорога из детдома была одна - в ремеслуху,
статус "специального Ленинградского" к тому времени был у детдома уже
снят). Техникум готовил специалистов для пороховой промышленности. Из особых
впечатлений этого времени - поездка в Среднюю Азию, в Небит-Даг, к матери,
мы перед этим нашли друг друга, обратный путь без билета и денег, отразившийся
в одной из историй "Саги о Васе Мохнатове".
Окончил техникум в 1955 году, был
распределен на пороховой завод в г. Стерлитамаке, в котором проработал в
должности механика по ремонту и обслуживанию около года. В пятьдесят шестом был
призван в армию, служил в радиолокационных частях на Камчатке. Это было время
первого реактивного пассажирского самолета, который я лично "вел" при
первом перелете Коккинаки на Камчатку, и первого спутника, время, когда люди,
как никогда раньше, много глядели в небо. И тот, кто жил в те годы и сейчас
говорит, что все было мерзко и все ошибочно - неужели он забыл то "небо
пятьдесят седьмого"?
После демобилизации в пятьдесят
восьмом (на Крайнем Севере в то время срок службы был снижен до двух лет)
переехал к матери ("Химия - я тебя не знаю", сказал я себе еще в
армии). В Небит-Даге работал радистом, затем электромехаником в геофизической
экспедиции, а в 1960 году поступил в Московский физико-технический институт,
который и окончил в 1966.
На физтехе учился на кафедре
лауреата Нобелевской премии академика П.Л.Капицы - "физика и техника низких
температур". Одновременно сдаю экзамены по теорминимуму Ландау для
поступлению в аспирантуру при Институте теоретической физики (нынче ИТФ им.
Л.Д.Ландау). Образ Ландау до сих пор у меня перед глазами. Худое костлявое тело
и горящий взгляд, дух, нашедший себе случайную оболочку. Дважды я сдавал первый
экзамен теорминимума - математику - лично Льву Давидовичу. Первый раз в
маленьком рабочем кабинетике двухэтажной "английской" квартиры (через
два года я сам поселюсь в соседней квартире, где было организовано общежитие
студентов, проходящих практику в Институте физических проблем), и он меня в
этот раз прогнал, так как какую-то задачку я выполнил, по его мнению,
недостаточно элегантно. Второй раз в его институтском кабинете экзамен кончился
более успешно. Последний раз я видел его за несколько дней до смерти, его жена
попросила посидеть у Льва Давидовича, пока не придет санитарка. Я сидел возле
его дивана, вокруг по стенам были развешены карикатуры на него самого и его
учеников и на его научных противников, над его диваном висел портрет девочки,
прижавшейся лицом к березке, с широко распространенного календаря, а на диване
лежал больной и беспомощный гений физики, и было мучительно больно видеть, как
угасал этот могучий дух, как померк свет, казалось излучавшийся из его глаз.
Мне даже сейчас стыдно, как я пытался выдавить из себя какую-то пошлую
сентенцию о том, что, мол, его жизнь для мировой науки так нужна, на что он мне
сказал фразу, в которой может прорвалось все его страдание и сожаление, что
приходится уходить, когда еще так много хотелось бы сделать: "Она мне и
самому нужна".
Однако к окончанию института я разочаровываюсь
в самом духе современной теоретической физики (в школе Ландау был девиз
"Считать, а не понимать") и отказываюсь как от аспирантуры ИТФ, так и
от аспирантуры Института физических проблем, и поступаю в Институт точной
механики и вычислительной техники (институт ак.Лебедева, центр советского компьютеростроения,
где создавались легендарные БЭСМы). В 67 году перешел в Институт
оптико-физических измерений, где мне была поручена работа по разработке системы
космического наблюдения над полем боя ядерной войны. Участие в такой военной
программе явно агрессивного характера показалось мне морально неприемлемым. И
через некоторое время сам спровоцировал свое увольнение, тем более что к этому
времени уже был на заметке у Органов.
В 1965 году женился. Первая жена -
Юровицкая Маня Пинхусовна, еврейка. Я принял фамилию жены. В этом акте видел в
какой-то мере возвращение к своим еврейским корням по отцовской линии, хотя в
то время это требовало определенного мужества, пришлось выдержать борьбу со
своей супругой, которая возражала, так как хотела для наших детей иметь русскую
фамилию и хорошую "пятую графу".
В 1967-68 годах наступает духовный
кризис. Появилось ощущение своей бездарности и ненужности. В области
авангардной теоретической физики я чувствовал, что ничего не понимаю. Я слышал
вокруг "слова", и сам бойко мог говорить такие же "слова",
но не было во мне чувства и глубокого понимания этих "слов". Их можно
было произносить в строго определенном контексте, только в определенных
комбинациях, выход из этих комбинаций и стереотипов вызывал сразу же пустоту,
ибо ничего кроме этих комбинаций за этими словами не стояло. Позднее я
убедился, что не глубже меня понимали и другие и сделавшие, в том числе,
крупные академические карьеры. Но они могли жить и работать в этом мире строго
регламентированных слов и клишированных фраз, а мне это было невмоготу. Я не
мог заниматься просто "счетом" без глубокого осознания. В области же
эксперимента были обычные советские трудности - достать, пробить, извернуться и
сделать самому. Для эксперимента нужны были, прежде всего, "золотые"
руки слесаря, стеклодува и сантехника, а у меня они были в лучшем случае
"латунные", если не просто "чугунные". Не хотелось жить, от
жизни нечего было ожидать. Разве что выслужить какую-нибудь степенюшку. Чувство
неполноценности и ненужности, чувство того, что мог бы и не появляться на этом
свете, ибо ничего ты не сможешь дать ему собственного, своего, личного. Это
было ужасно. Сейчас я могу сказать твердо. Что именно это время, а не времена
тюрем и психушек, не время, когда я был готов к самоубийству и даже делал к
этому попытки, были самыми несчастными в моей жизни, а именно это, когда у меня
было внешне "все о'кей", квартира, жена, ребенок, образование,
должность, работа. Ей богу, лучше умирать, чувствуя себя "личностью",
пусть и непризнанной другими, чем жить, чувствуя и зная своего собственное
ничтожество. Этот кризис совпал по времени с чехословацкой весной, с возросшими
во всем обществе поисками в духовной и гуманитарной сфере. И я обращаюсь к
изучению проблем политэкономии, чтобы найти хотя бы для себя самого ответ на
вопрос, в каком же обществе существуем и каково будущее этого общества. Изучаю
труды классиков марксизма-ленинизма, читаю "Капитал", труды Ленина и
западных и современных советских политэкономистов. И не могу найти в этих
работах ответов на вопросы сегодняшнего дня, но вижу, что эти труды явно
устарели, односторонни и тенденциозны, что научность в них во многом подменена
партийностью. Труды западных политэкономистов также не удовлетворяют, так как
они мало отвечали реалиям нашей действительности. Тогда я как-то еще не мог
додуматься до того, чтобы объявить или признать эту действительности
неправильной и ошибочной и потому вообще не стоящей изучения, а только слома и
уничтожения, как додумались через двадцать лет кое-какие из
"мыслителей", впрочем, не без подсказки своих западных наставников,
для которых уж точно все было ошибкой и глупостью.
>>